* * *
Сын промысла, поверя сметы,
Речет: пророчу час кометы.
Граф Хвостов
Гневной богини ожившая статуя,
светлая вестница зла!
Что ты еще предвещаешь, хвостатая?
что на хвосте принесла?
Чем ты — невзгодами, скорбями, голодом —
неотразимо грозишь?
Хладная льдина в огне Гераклитовой
непримиримой борьбы!
Не сомневайся, стыда не испытывай —
в стылую землю гробы
сей, и дождутся на поле неполотом
всходов медведка да мышь.
Сей бесполезное, бренное, дикое,
меж васильков и лилей
по циферблату надмирному тикая, —
время справлять юбилей:
ты расчесаться по этому случаю,
преобразиться должна.
Время с грехами, какими бы ни были,
ушестерившими прыть,
разом расстаться, — достаточно прибыли,
чтобы расходы покрыть;
будет возмездие, благополучию
только на пользу война.
Солнце ослепло, Луна отоварена,
звездам залеплены рты, —
гостем непрошеным — хуже татарина —
вдруг заявляешься ты
непринужденному званому ужину
новый придать оборот.
Не разражаясь торжественной одою,
как устоять в стороне? —
Весь поэтический жар израсходую,
на год отмеренный мне:
переливающуюся жемчужину,
вынув, Господь уберет.
Послана миру десницею Божьею,
прямо с постели, босой,
без покрывала, с прозрачною кожею,
с длинной-предлинной косой,
большеголовая рыжая девочка,
чтобы ответить за все.
* * *
Божественного напитка
навязчивый вкус во рту.
Попытка — почти что пытка —
прикуривать на ветру.
Не робкого я десятка,
но как-то не по себе:
пульсируя, лихорадка
вздувается на губе.
Единство противоречий
и разница равных зол, —
под волчьей шкурой овечий
шевелится произвол.
Господня по своре вражьей
пока не прошлась метла,
я должен стоять на страже
высокого ремесла.
* * *
Поспешим
стол небогатый украсить
помидорами алыми,
петрушкой кучерявой и укропом,
чесноком,
перцем душистым и луком,
огурцами в пупырышках
и дольками арбузными. — Пусть масло,
как янтарь
солнца под оком, возблещет
ослепительно. — Черного
пора нарезать хлеба, белой соли,
не скупясь,
выставить целую склянку. —
Виноградного полная
бутыль не помешает. — Коль приятно
утолять
голод и жажду со вкусом! —
Наступающей осени
на милость не сдадимся, не сдадимся
ни за что. —
Всесотворившему Богу
озорные любовники
угрюмых ненавистников любезней.
* * *
Златотрепещущее над нами
море поблекло, по кривизне
брежной разметаны кверху днами
переселенцев сюда извне
судна, повесив обломки весел,
ржавые высунув якоря,
щеглы окрест раскидав как зря, —
их обреченный народец бросил
без сожалений на произвол
и неизвестно куда ушел.
Где вы? Неужто чужбины сладок,
а не отчизны суровой дым? —
Все, что стремилось придти в упадок,
будучи старым иль молодым,
древним иль новым, пришло, различий
не проводя между тем и тем,
сделался велеречивый нем
край, где звериный лишь крик да птичий
редко, но скатываются в ком, —
на языке здесь вещать каком?
Местная речь, наущась латыни,
взяться намерена за санскрит, —
недопроявленного доныне
гул вещетворчества в ней сокрыт
под тарабарщиною Монгола,
Фрязина молвью, на суть скупой,
складом Варяжеским, скорлупой
Грецких наречий, пятой глагола
Аглицкого и окружных стран, —
слышен сквозь них, изначально дан.
Из обезлюдевших порубежий
духи земли собрались на зов,
дабы, насытившись кровью свежей,
память и время начать с азов,
сооружения крепостные
выстроить заново, возвести
вновь города, проторить пути
в твердях обеих как бы впервые,
на море двинуть опять суда,
плыть посылаемые сюда.
* * *
Долго ты пролежала в земле, праздная,
бесполезная, и наконец пробил
час, — очнулась от сна, подняла голову
тяжкую, распрямила хребет косный,
затрещали, хрустя, позвонки — молнии
разновидные, смертному гром страшный
грянул, гордые вдруг небеса дрогнули,
крупный град рассыпая камней облых,
превращающихся на лету в острые
вытянутые капли, сродни зернам,
жаждущим прорасти все равно, чем бы ни
прорастать: изумрудной травой или
карим лесом, еще ли какой порослью
частой. — Ты пролежала в земле долго,
праздная, бесполезная, но — вот оно,
честно коего ты дождалась, время, —
ибо лучше проспать, суетой брезгуя,
беспробудно, недвижно свой век краткий,
чем шагами во тьме заблуждать мелкими
по ребристой поверхности на ощупь,
изредка спотыкаться, смеясь весело,
проповедуя: «Все хорошо, славно!» —
потому-то тебя и зовут, имени
подлинного не зная, рекой — речью.
* * *
Олегу Чухонцеву
Зверь огнедышущий с пышною гривой,
серпокогтистый, твой норов игривый
не понаслышке знаком
всем, кто, вдыхая гниения запах,
некогда мызган в чешуйчатых лапах,
лизан стальным языком,
дважды раздвоенным, всем, кто копытом
бит по зубам и пером ядовитым
колот и глажен не раз
больно и нежно, кто чувствовал близко
испепеляющего Василиска
взгляд немигающих глаз,
взгляд на себе. — Никаких предисловий,
лишь заохотится мяса и крови,
зев отверзается твой
и наполняется плотью утроба
плотно с причмоком, — навыкате оба
только не сыты жратвой
ока; бывает: ни рылом, ни ухом
не поведет, расстилается пухом,
кротко виляя хвостом. —
О Государство! не ты ли? — Повадки,
взлет ли стремя, пребывая ль в упадке,
те же, что в изверге том, —
разницы нет никакой. Поневоле
тыщами слизью набитых: «Доколе!» —
во всеуслышанье ртов
жертвы б во чреве твоем провещали.
(— Если тебе не хватает печали,
я поделиться готов.)
* * *
Мне хотелось бы собственный дом иметь
на побережье мертвом живого моря,
где над волнами небесная стонет медь,
ибо Нот и Борей, меж собою споря,
задевают воздушные колокола,
где то жар, то хлад, никогда — тепла.
Слабым зеницам закат золотой полезней,
розовый, бирюзовый, и Млечный путь,
предостерегающий от болезней,
разум смиряя, чуткий же мой ничуть
не ужаснется рокотом слух созвучий
бездны, многоглаголивой и певучей.
Сыздетства каждый отзыв ее знаком
мне, носителю редкому двух наречий,
горним, слегка коверкая, языком
то, что немощен выразить человечий,
нараспев говорящему, слов состав
вывернув наизнанку и распластав.
Что же мне остается? — невнятна долу
трудная речь и мой в пустоту звучал
глас, искажаясь, — полуспасаться, полу-
жить, обитателям смежных служа начал,
птице текучей или летучей рыбе,
в собственном доме у времени на отшибе.
ПОБЕДНЫЕ ПЕСЕНКИ
1
Семипалым шиповником розовый куст,
незаметно дичая, становится:
измельчавшим вослед появляться цветам
красно-бурые начали ягоды.
А стоит ли в черной печи обжигать,
прекрасную глину в печи обжигать,
прекрасную красную глину?
Золотые в запущенном рыбки пруду
обернулись огромными, жирными
карасями, — на масляных сковородах
трепетать им теперь нетерпением.
А стоит ли в черной печи обжигать,
прекрасную глину в печи обжигать,
прекрасную красную глину?
Пусть никто ничего не поймет, ничему
не научит и сам не научится,
ибо в песне моей далеко не слова
и не музыка самое главное.
А стоит ли в черной печи обжигать,
прекрасную глину в печи обжигать,
прекрасную красную глину?
2
Рябина красиво
раскинула кисти,
а нет ни метелей, ни стуж, —
толстеют на талых
пернатые свалках,
о ней не горюя ничуть.
О Ангел мой огнелицый,
пожалуйста, не по лжи,
что делать с мертвой синицей,
в руке зажатой, скажи?
Слепые не видят,
глухие не слышат,
немые не скажут о той,
которая градом
разит, окропляя
то грязь, то нестойкий снежок.
О Ангел мой огнелицый,
пожалуйста, не по лжи,
что делать с мертвой Фелицей,
венца лишенной, скажи?
3
Боярышнику — краснеть
нечаянным очевидцем
всех ряженых обнажения,
готовя сытную снедь
клестам, снегирям, синицам,
себя же — для жизни будущей.
Сей праведник — проводник,
накопленным златом беден,
иные стяжав сокровища,
с тех пор, как на свет возник,
до тех, как пребудет съеден,
звенящий звеном связующим.
Не все, что случится, зря, —
стоять ему через силу
единственным в поле воином,
ни слова не говоря,
и класть семена в могилу —
всеискупляющей жертвою.
* * *
Старый фотограф с треножником из дюрали
бродит по пляжу тщетно в поисках тех,
кто пожелал бы снимок на фоне дали
Бельта ли, гор ли песчаных, но — как на грех —
никого: никому ничего не надо, —
отдыхающих тыщи снабжены
кодаками, поляроидами — не досада
неимоверной, но сожаление — глубины.
Бос, молчалив, минуя свалку людскую,
он по песку одной, по волне другой,
полон тоской, которой и я тоскую,
не оставляя следов, ступает ногой.
Из сыновей приемных златого Феба
самый последний — самый любимый ты!
брось свой треножник, фотографируй небо,
море и солнце, блещущее с высоты.
ИЗВАЯНИЕ СИЛЕНА
в Капитолийском музее
Ирине Ермаковой
Безымянного страж именитый сада,
бородатый, косматый, великорослый,
с переброшенной шкурою через рамо
кососаженное,
козлоногий, мудастый, парнокопытный,
многогроздую между рогов кошницу
подпирающий шуйцей, в деснице свесив
кисть виноградную, —
что печаль по челу пролегла, Силене?
Мрачноличен зачем и понуровиден?
Ах, и кто же, скажи, не стыда, не срама, —
уда заветного,
прямотою прославленного стрекала
кто лишил-то тебя? За какие вины?
Неужели твои сочтены проказы
за преступления?
Позабыт-позаброшен толпой пугливых
прежде нимф, нагловатых насмешниц ныне, —
хоть гоняйся за ними, хоть не гоняйся,
все одинаково,
ибо надо, поймавши, сражать, а нечем.
Потерявшему большее потерявшим
меньшее не наполнить обломком лона
влаготочивого, —
ни на что похотливый скопец не годен,
безоружный же муж никому не нужен,
оттого и поставлен в музее — Музам
на поругание.
* * *
Сложного сложнее, простого проще,
то неповоротлива, то шустра,
громоздясь на горы, врываясь в рощи,
языками яростными костра
ласково крутя, шевеля глумливо,
рушится стремительная с обрыва
и встает целехонька, как ни в чем
не бывало, плотная и сквозная,
сведуща во всем, ничего не зная,
собственным себя подопря плечом.
Сопредельным странам грозя набегом,
мир даруя прочим издалека,
Ноевым взлетающая ковчегом
над водой под самые облака,
раздается вширь обоюдокрыла,
весть о том, что будет и есть и было,
претворить пытается в кровь и плоть
всех существ, замешанных на соблазнах,
потому что в лицах и видах разных
праведную любит ее Господь.
* * *
Я спал весь день, —
меня в кровать
свалила лень.
Не открывать
дремотных глаз
хотелось мне, —
и так во сне
за часом час
я пребывал,
пока закат,
лилово-ал,
багряно-злат,
не стал бедней
в какой-то миг,
чем Фростов стих:
I slept all day...
* * *
Что повторяться? — Больше, чем надо,
сказано — сделано — спасено
от сокрушения и распада, —
спелое в землю легло зерно.
Всходы проклюнулись из-под спуда, —
их не сломили ни жар, ни хлад,
Бог сохранил от лихого люда,
толп насекомых и диких стад.
Враг за врагом — суета пустая,
ибо, со древа упав, листва
не истощается, нарастая, —
нет нощеденства без ликовства!
Пламя заставило литься воду,
влага сподвигнула жечь огонь,
а величавых созвездий ходу —
ни преткновения, ни погонь.
Мудрому сумерки по колено, —
им утверждаются без труда,
вновь из-под пепла восстав и брена,
все погребенные города.
|